|
ИТАК...
«Итак, я жил тогда...»
А.С.Пушкин
«Итак, я жил тогда...» – и это
и кровь моя, и воздух мой,
и двe ocи кaбpиолета
из февраля, и мой покой,
и ложь моя – моя удача
на самой личной стороне,
где, вoвce ничего не знача,
я побывал и на Луне,
и в Императорском Приказе,
и в рощах всех мирских олив,
и в хрустале нaстoльной вазы,
и в слёзной радости всех ив,
и смехом всей Земли цыганок
я был, и королём шутов,
и рыбкой рыбок всех бананок
и повелителем снегов.
О, как «Итак я жил...» когда-то!..
Земля хранит ещё следы,
и место по сегодня свято,
где я алкал тогда ходы,
и сохранились колокольцы
в центральном росчерке ветвей,
и где развешаны все кольцы
от вырубленных в скалах дней.
ГОРОД-РОДИНА
По рельсам я тебя узнаю,
по ржавым, кованым крюкам,
по чуть обглоданному краю,
по спинам женщин, по садам,
по звукам твоего трамвая,
по дыму парковой листвы
осенним днём, по чашке чая,
по повороту головы,
из крана по воды журчанью,
по несвершившимся делам,
по краешку воспоминаний,
по сохранившимся следам,
по пустоте одной бутылки,
по вскрику, по движенью глаз,
по захудалому обмылку,
по рacоположенью рас,
по скрипу лестниц заповедных,
по блеску форточных окон,
по эху окликаний бедных,
по ставкам на последний кон,
по дыму из трубы, по ваксе,
по дрожи стареньких перил,
по запаху воды, по кляксе,
по теням брошенных могил,
по старым шпалам при вокзале,
по запахам небытия,
по занавескам из печали,
Одесса – Родина моя...
ГОРОД
1.
И те же голоса. И то же своеволье.
Распахнутых окон печатный силуэт.
Знакомые дома. Знакомое подворье,
Оставившее в долг запомнившийся след.
И пыльный балаган. И пыльные предместья.
Над охристым песком – немеряная синь.
Избитые слова. Избитые известья.
Неутомимый гам и торг – куда ни кинь.
Неповторимый шарм. Неповторимый лепет.
Над каруселью лжи – другая карусель.
Сокрытый в чаще звон. Сокрытый в пене трепет.
И жгучих глаз твоих смеющаяся щель.
2.
В краю, где с высверком гроза
вдруг повышает голос вдвое
и глаз ночная бирюза
глядит на небо грозовое,
в краю, где воздух тих и чист,
ты видишь в сновиденьях ранних
протянутый с балкона лист
в узорах бога филигранных.
3.
Полукруглая арка
у входа на пляж «Ланжерон».
Жарко, жарко.
Аккордеон.
Запах юга, волны,
неустанной в своей теплоте.
Мы вольны.
Мы не эти, а те.
Освежающи лики
на тропах и просто вдали.
Исцеляющи блики
солёной воды.
Жизнь до школы.
И рядом свои затевают пиры
вкруг акации пчёлы,
сахаристы, быстры.
4.
Позабытая роль номерка на руке
за бечёвкой из неухоженной раздевалки,
где мячи, таланты, круги, скакалки
сочетались, как галька в огромной реке,
никогда не бывшей поблизости от
такого горячего летом пляжа
своенравного города без высот
или явных низин. Он всегда в раже
пребывал из фруктов, рыб и острот.
Проступившая соль на лодыжках ног
там, где ловилась рыбка-бананка.
На румынско-греческий солевой слог
попадалась нередко красота-смуглянка,
изогнувшаяся над большим заливом радуг
огневая ундина, что раз в году
отнимала сполохи у красных ягод,
подававшихся к праздничному столу.
Заохотив взгляд, черноморский «бычок»
улизнул с крючка рыбака удачи.
От шлепка об воду ушёл хлопок
без оглядки, потому что не мог иначе.
5.
Немечеными знаками полёта
над выветреной плоскостью полей
видна неповторимость перелёта
с длиннотами отмеченных долей.
Какая синь, какая зелень с умброй,
какой кармин, какие кружева!
Слагаемые песни вольнодумной
отыскивали нужные слова.
И так хотелось к красной черепице
прильнуть из безоглядности щекой,
что запах одомашненной корицы
покинул стол и сам пришёл домой.
6.
На невыдуманном просторе
под невыдуманный мотив
тёпло-сине-зелёное море
переходит в овальный залив
с колоннадой стихов на обрыве,
маяком и воздушным мостом,
где в подсоленном ветром порыве
до сих пор мы подспудно живём,
поминая и время удачи,
и музейный таинственный грот.
Мы, как прежде, смеёмся и плачем,
искривив как положено рот.
ГРИФОН
Моим был лишь забывшийся грифон
из чугуна в арахисовом парке:
на фото – только я и только он,
мне – пять, ему – четыреста. Подарка
я ждал тогда от каждой из ветвей
над местом развернувшегося детства.
И веселей, и строже, и больней
пристроилось пространственно соседство
из осознаний плотностей поры,
изведавшей замедленную радость.
Бульвары, фотографии, дворы
за гаражом изъезженным остались.
И, подпирая сочетаньем снов
оставшуюся неизменной душу,
я в перечне не выключенных снов
ни строчки исключений не нарушу.
Попробуй мыть зелёной губкою
волнообразное стекло.
Юркни не голубем – голубкою
туда, где редко так светло.
Потом обратно вниз захочется
на мостовые при камнях,
где шёлк цветистый мягко строчится
и в подворотнях слышно: «Ах!»
Иди, свободное поветрие,
без алгоритма и числа,
и алгебру, и геометрию
деля на чёлн и два весла.
Одно – тебе, другое – тоже мне,
а третьего нам не дано.
В распахнутом который день окне
плывёт прошедшей жизни дно.
ВЫШЕ ГОЛОВУ, БРАТ!
Выше голову, брат, в этом радостном мире печали!
Ты, я вижу, не рад набежавшей весенней тоске.
Ты такой же, как я, – нас с тобою уже распинали,
И родная земля ловко ладила доску к доске.
Твой простуженный вид воскресенье твоё не украсит.
Он молчит и кричит на холодном и тёплом ветру.
Нынче совесть и стыд где-то в море далёком баркасят.
Не спасу я тебя – завтра сам от удушья умру.
Мы не первые здесь и не завтра последними станем,
А соблазны и спесь есть не то, чем нас можно кормить.
Из самих же себя на самих же себя и восстанем,
Если сами себе не позволим внутри себя быть.
Неизбежность во всём – от источника до поворота,
Где и ночью, и днём перелётная носится пыль.
А ворота в степи – это просто в степи те ворота,
За которыми вход в изумительный наш водевиль!
Мы играем с тобой, как положено просто актёрам.
Мы вдвоём и они! И они тоже с нами вдвоём!
Драматургом, оркестром, рабочим кулис, режиссёром –
Будем сами, и сами все песни в спектакле споём!
Выше голову, брат, я с тобой – до последней минуты!
Хорошо то что есть! То что будет – милей во сто крат!
Как Сократ, будем несть свои маски до встречи с цикутой
И ещё одну песню споём у невидимых врат.
От верхнего «ля» и до самых низин
Я в городе этом преступно один.
Не схвачен, не мечен, не встречен, не лечен, –
В тени пробиваюсь к подножьям седин.
Уверенный в каждом движении рот,
Так часто лепечет, так много берёт
Тонов полукружных от колкостей южных,
Пока неизбежностью не изойдёт.
А в каждом штрихе возведённой строки
Дыханья осознанных мер так легки,
Что запах ложбины далёкой долины
Касается в танце молекул руки.
От верхних порогов до нижних границ
Развеяна синяя синь небылиц,
Рассказанных ясно, напетых прекрасно
С амвонов забытых и новых страниц.
И нет ожиданий, и нет – чего нет.
Открылся – и снова закрылся брегет.
От стрел золочёных и цифр неучтёных
Остался в архивах шнурованный след.
ФИЕСТА
Золотистые кудри твои
на фиесте эгейских событий
на ветру бесконечно вольны,
удивительно оттенены
белизной монастырских наитий.
А ресничный, волнующий взмах,
оставляя углы без присмотра,
отражается в этих словах,
как в единственно нужных делах
и в обход пограничных досмотров.
Из крестовых восточных широт
пронесутся со скоростью взгляда
чёлка, тело, ресницы и рот
в мякоть тёплых домашних ворот.
Ну, а большего нам и не надо.
ЧУЖОЙ
«Чужой…» Об сколы мысли этой
я изорвал края одежд,
идя по льду полуодетый
и мокрых не смыкая вежд
в саду у статуй бледноликих
и на исхоженной стезе,
в рядах торгующих, безликих,
на свадьбах, кладбищах – везде.
Но редкого в огране счастья
была диковинность дана
и вся возможность соучастья
в те непростые времена,
когда чужой чужого слышал
и был ему исчадный брат.
Там по сегодня в хладной нише
скамьи, как памятник, стоят.
ДРУГУ МИШЕ
1.
Так много лет мы жили на холсте
и я – художник, и мой друг – художник.
Мы спали на душистой бересте
и вместе «колебали наш треножник!»
Чего уж только ни было на нём!
Перечислять – Сизифова работа! –
От старенького дома за углом
до безграничной нежности полёта.
Мир виртуально ломит нынче дверь
и в поисках своих сиюминутных
не вспоминает о Холсте теперь,
запаутинясь в правилах галутных.
Безумию покорные вдвоём,
мы ждём авто и пальцем тычем в клавиш
с той разницей, что клавиш и авто
на том холсте немеряном остались.
2.
На Созвездие Синих Ветров
ты ушёл, попрощавшись,
раздарив свой нехитрый улов
и судью не дождавшись.
Обсадил всё садами любви,
обездолил всех разом…
Мы – и плоти, и крови твои.
Был и есть ты наш разум.
В этот раз и Всевышний смолчал,
оказался бессилен:
так и думал в начале начал
я – твой медленный “Сирин”.
Ты не в Лету – ты в Разум ушёл
на побывку к великим.
Там другой, но такой же Эол
завихрит твои блики.
Всех растений поклоны прими
в нескончаемой сини
и слезу нашей верной любви
и вовеки, и ныне.
11 июня 2004 г.
КАРТА
Я на старой, обветренной карте
вижу сотни расчерченных крыш
и пытаюсь в нелепом азарте
среди там затаившихся ниш
отыскать ту одну, что б совпала
с изначальным изгибом реки
и, не ведая страха, сказала
что с руки мне, а что не с руки
в этом плотном настое событий
и очерченном ряде дверей
за табличками редких открытий,
где скрывается жук-скарабей.
Знаю – не совпадёт непременно!
А иначе – зачем тот закон?!
Всё задумано, право, отменно:
выдь на Волгу – услышишь там стон.
Выдь на Шпрее, на Ганг, на Печору,
выдь на самый-пресамый Гудзон –
если ухо прилажено впору,
различишь ты и там этот стон.
Ну, а ниша сокрыта самою
той рекой, что изгиб приняла.
Не уймусь.
Разыщу.
Перекрою.
Овладею.
Такие дела.
Зацеплен за невидимый порог,
непогребённый, заживо отмщённый,
раскаявшись на гребне всех дорог,
неодолимо памятью казнённый,
плывёт и прогрессирует в реке
из ваты, сока, мыслей и известий,
держа свой утлый сон в одной руке,
в другой – букет свершившихся бесчестий;
похлюпывая носом и кормой,
на грани необъявленного фола,
и выверяя курс не то домой,
не то на траверс выгребного мола;
без лоций и карманных фонарей,
при помощи обыденной линейки,
с погашенными фарами огней
и опустевшей от поливок лейки,
он держит над водой простой блокнот
из недр писчебумажного разбора
и пескоструит строк водоворот
размеренно – с полудня до забора.
Неодолим течений мерный ход
Гольфстримовски-Бискайского разлива,
который необъявленно несёт
то, что несёт, – вполне неторопливо.
Зачем и сколько – знают на челне
и в безотчётной виртуальной сетке:
всего скорее – истина на дне,
а не в вине, как вторит муж соседки.
ПРОГУЛКА
Вадиму
В шинелях, оставшихся после Возврата
мы так и бродили Бульварным Кольцом,
деля, с опрокинутым долу лицом,
Большой Манифест и Воззвание Брата.
Когда каплевидная влажность тумана
ласкала щетины и за воротник,
к которому шарф до сих пор не привык,
сочилась нелепая рана обмана,
мы шли осторожней и тёрлись плечами,
внимая теплу отуманенных слов,
способных снести арматуры основ
одними вот этими только губами.
Позёмками дней, одиночеством смрада
и твёрдым застенком застывших глубин
вдвоём мы вытягивались, как один.
И вечность дозора была нам не рада.
И голос Большого, но, к счастью, не брата
Всегда ожидаем был ночью и днём:
«Прогулка окончена!» – (можно живьём
отчалить туда, где готова палата…)
Распластанность темы ушла в поколенье,
с лихвой закаляя остроженный дух,
и очи, и руки, и кожу, и слух –
да так, что ни взвыть, ни предать всё забвенью…
Ну зачем всегда о нехорошем?
Ну зачем о градинах на крыше,
Только и того, что в этом Прошлом
что-то ниже было, что-то выше.
Одного и только непочатый
край, так освежающий ремёсла,
ладожный, печорный, наровчатый,
помещённый изморосью в сосны.
Отнято, что должно, без излишков.
Все бумаги подпись получили.
И несётся полосатый рикша,
говорящий днём на суахили.
Все посвящения –
тебе, от себя, о тебе
спрятаны чутко
возле оставшихся роз
и прегрешений
звеньев из поз,
замуровавшихся жутко
в чётной судьбе,
где и поселен вопрос.
Возле искринки
следы от примятых шелков
чтут бороздою
тела нежнейший закат,
и половинки
чувственных врат
силою сил озорною,
свежестью слов
ладно вздымают наряд.
Милость нагая
наличием знаков внутри
всех средоточий
и наложений извне
дивного края
придана. Не
пряча ни взгляды, ни очи,
пересмотри
всё, что случилось и не.
Знаю, не будет
в похожих пределах зимы,
осени, лета,
меченной цветом весны.
Не раздобудет
бремя вины
память о кабриолетах,
где были мы
и веселы, и грустны.
Будет иное.
Отдача без стука войдёт
в устность рассказа,
тотчас не ясного нам,
и каланхоэ
через там-там
выплеснет чашу, и сразу
правда согнёт
рисовый лист пополам.
Не лишённый харизмы, по пятнам асфальтовым вдруг,
из глубин неопознанной этой страной шевелюры,
из отсутствия жестов и свиты поклонниц вокруг,
без апломба, тоски и размазанной фиоритуры
появился, шутя, из-за прутьев немодных ворот,
отороченных кладкой лишённых камней переулков,
разливая по полкам фрагменты того, что народ
потребляет, как таинство таинств души закоулков.
Обозначенный мелом в изгибах своей седины,
многоявленный короб из книг и прозрений Востока,
при котором никак мы ему никогда не равны –
хоть все зубы за зуб, хоть все очи за тихое око.
Подхватил и повёл, не читая и не говоря,
по подземным, окольным и прочим большим переходам,
где сыреет, тучнеет и в срок плодоносит земля
и своим, и чужим по бессмыслию знаков народам.
Из оливы звучащих в классических па кастаньет
извлекая узорно пророчески правые гимны,
не приемлет пустот и не требует вовсе ответ
на предъявленный иск, как всегда добровольно-взаимный.
Землемерный посол. Гармонический, сольный квартет
из души, новизны, парадоксов и речитатива.
Присягаю публично по правилам, коих здесь нет,
на любовь и на верность тому, что чертовски красиво.
МАМА
Моя бедная мама. Кусочки халата
и пришитые чем-то к чему-то детали –
низ от верха, верх снизу. Прочтенье с листа.
попродуктно, по спискам, пока не достали
через голову эти, у края «хвоста»
в никуда. На виду оболочки парада
забивают телами пустые места.
Мы в трамвае, где грузно и аляповато,
истираем терпением формы одежд.
Брешь надежды разрухи и горести меж,
безответность и мерзкость во всём голодухи.
Спи, сынок. Это чайки, голодные духи
городских запустений, покорных бегов
на дистанциях лет у родных берегов.
Это голуби и переулки выводят
в людность мест. Засыпай себе с былью поруки
семьяной, духовой, точно с ложкой во рту.
Это просто светает. Светает в порту.
Их ни там, ни в помине давно уже нет, –
у краёв перелатанной пылью прорухи,
завалился живьём за подкладку рассвет
и пропал безответно, бесследно. Пока.
Где привет и прощанье слились воедино,
тарантасы не ездят отдельно от тел.
Облучки на колёсах. В ладонях – клюка.
Шофера коридоров давно не у дел.
Из хлебов возвращается в ящик мука.
Очерёдности всех заводная картина,
где в окне за балясиной машет рука.
Ничего не останется – разве что вспоминать,
сидя возле больших песочниц
в царстве ересей и простых лоточниц,
как бывало то, чему не бывать.
На песочнейшем ложе песчинок знаков
никакой из равных не одинаков
где – никакому. Как знать? Как знать?
Ничего не останется – разве что провода
на мотках, на столбах и в шансах,
в чётках нежностей и в тенях романсов
всё связуется часто простейшим «да».
В этом городе Зеро, где я не равен
ни тому, кто славен, ни – кто бесславен
в телепрограммах. Вода. Вода.
Ничего не останется – разве что два тире,
но, скорее, – одно, кончаясь
в пунктах разностей или – начинаясь…
Вольтерьянское заварю пюре
в этой ёмкости никеля – из брикета,
заправляя специей менуэта
линию пищи – в каре, в каре.
Ничего не останется – разве что этот вздох
на обоях пустой квартиры,
где и дважды два было не четыре,
где прописаны чёрт и судья, и Бог.
За покинутым бруствером подозрений
по традиции – садик из всепрощений.
В тех же каналах – подвох. Подвох.
Ничего не останется – разве что два хлопка
от пролёта Большого Звука.
Заключалась в нём та одна наука
различенья праздности от кивка
и всего расстояния до пометы
от неровной строки на краю газеты.
Скажем, прощаясь: «Пока, пока…»
Ничего не останется – разве что новый век,
полный жизни и новых стансов
в звуках ересей о других нюансах,
замощённых камнями для новых Мекк.
На краю туннеля звучит сурдина,
и совсем не всё, пока жив, едино
ясным полуднем – у рек, у рек…
Сладкой ложечкой сахара
на стакан чаю
сам себя знаком лаковым
выручаю
и лимона присутствием
на окружье
освежаю напутствие
семидужья
этих запахов розовых
из простых мыслей
в перекрестьях берёзовых
многовысья.
Далека какофония
из людских схваток,
а в стакане гармония,
с нею час сладок.
К плечам лишь этим взглядом прикоснулся,
но не посмел себе о том сказать,
и мир опять к сознанию вернулся,
когда без меры можно воздавать.
В тех линиях – змеиный оклик жажды
томил и так усердствовал подчас,
что выпитого памятью однажды
на этот не осталось, видно, раз.
Неведомое молча преломлялось
перед восходом, отвердившим взгляд,
и неподвижность тайно извивалась,
собой пленяя собственный наряд
и удила закусывались лично,
и шпоры заколачивались в бок.
Осмысленность сдавала на «отлично»
экзамен свой тому, кто одинок
и счастлив от простейших созерцаний,
заполонивших свой Охотный Ряд
и в перечень изысканных желаний
вносящих иероглиф «Как я рад!»
УЛИЧНЫЙ КАТОК
Искринки света или снега
от ламп в провалах тех ночей
зимы. Всегда легко одета.
Темны снега. Ещё темней
на отдалённом перекрёстке,
остановившийся трамвай.
В погоне за явленьем блёстки
коньки сильнее прижимай
к обледеневшей скользкой тайне
крест-накрест от чужих следов,
и локоть на бегу случайный
прикосновением готов
смешать изменчивости линий
и параллельности придать
изменчивость. Следы усилий
исправить бег – не могут ждать.
Ты света фонарём походно
подсвечивай себе маршрут,
тогда железные полотна
тебя в итоге отвезут
туда, где ритмы преломлений
минуты превратят в года,
и непреложности сомнений
где не узнаешь никогда.
ПОРТРЕТ
Я в масть вобью кусочки дерева,
заполирую шкуркой гладкою,
на глаз остаточности меряя,
измерю твой портрет загадкою
в который раз из моря целого
в смятенье мозга возникающий
на фоне синего и белого,
меня к себе же не пускающий.
Там, в отдалении доверчивом,
является оцепенение –
прослойкой, марлей, гуттаперчею –
и раболепство, и веление
забыть себя и в единении
пробыть отпущенность мгновения
в тебе, с тобой. Исчезновения
не замечая...
ЧЁРНЫЙ МАНЕКЕН
Я еду чёрным манекеном,
усматривая за версту,
кто дышит ладаном, кто тленом
на зарешёченном мосту,
почти не ощущая качки,
укрытый с ног до головы
сукном, не знающий подкачки
столь освежающей воды.
Беру начала заготовок,
у пластилина – форму; цвет –
у некогда цветных маёвок.
Их в прейскуранте больше нет.
Взбивая шевелюр обводы
на свой осмелившийся лад,
перебираю хороводы,
пока все магнии горят
внутри; и всё что отбирает
воображение чтеца,
в бумаге молча замирает
по достижении. Конца
не видно мчащемуся. Это
и есть хороший признак тот,
когда рука уже воздета
и поджимает поворот.
|